Неточные совпадения
Только когда
в этот вечер он приехал к ним пред театром,
вошел в ее комнату и увидал заплаканное, несчастное от непоправимого, им произведенного
горя, жалкое и милое лицо, он понял ту пучину, которая отделяла его позорное прошедшее от ее голубиной чистоты, и ужаснулся тому, что он сделал.
— О! как хорошо ваше время, — продолжала Анна. — Помню и знаю этот голубой туман,
в роде того, что на
горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает всё
в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь всё уже и уже, и весело и жутко
входить в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная…. Кто не прошел через это?
Когда няня
вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они упали вместе с Наденькой, покатившись с
горы, и три раза перекувырнулись.
Слезши с лошадей, дамы
вошли к княгине; я был взволнован и поскакал
в горы развеять мысли, толпившиеся
в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался
в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул
в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился
в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать
в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
Но
в это время, точно как будто затем, чтобы помочь
горю,
вошла в комнату молодая курносенькая хозяйка, супруга Леницына, и бледная, и худенькая, и низенькая, и одетая со вкусом, как все петербургские дамы.
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на
гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея,
входила и
вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Костер стал
гореть не очень ярко; тогда пожарные,
входя во дворы, приносили оттуда поленья дров, подкладывали их
в огонь, — на минуту дым становился гуще, а затем огонь яростно взрывал его, и отблески пламени заставляли дома дрожать, ежиться.
Но
гора осыпалась понемногу, море отступало от берега или приливало к нему, и Обломов мало-помалу
входил в прежнюю нормальную свою жизнь.
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него
горят даже волосы. Так он и
вошел к себе
в комнату — и вдруг сиянье исчезло и глаза
в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте:
в его кресле сидел Тарантьев.
Обломов пошел
в обход, мимо
горы, с другого конца
вошел в ту же аллею и, дойдя до средины, сел
в траве, между кустами, и ждал.
Он издали видел, как Ольга шла по
горе, как догнала ее Катя и отдала письмо; видел, как Ольга на минуту остановилась, посмотрела на письмо, подумала, потом кивнула Кате и
вошла в аллею парка.
Мы
вошли на
гору, окинули взглядом все пространство и молчали, теряясь
в красоте и разнообразии видов.
Мы
вошли в Зунд; здесь не видавшему никогда ничего, кроме наших ровных степных местностей,
в первый раз являются
в тумане картины
гор, желтых, лиловых, серых, смотря по освещению солнца и расстоянию.
Я надеялся на эти тропики как на каменную
гору: я думал, что настанет, как
в Атлантическом океане, умеренный жар, ровный и постоянный ветер; что мы
войдем в безмятежное царство вечного лета, голубого неба, с фантастическим узором облаков, и синего моря. Но ничего похожего на это не было: ветер, качка, так что полупортики у нас постоянно были закрыты.
В это время К. И. Лосев
вошел в каюту. Я стал рассказывать о своем
горе.
Глаза разбегались у нас, и мы не знали, на что смотреть: на пешеходов ли, спешивших, с маленькими лошадками и клажей на них, из столицы и
в столицу; на дальнюю ли
гору, которая мягкой зеленой покатостью манила
войти на нее и посидеть под кедрами; солнце ярко выставляло ее напоказ, а тут же рядом пряталась
в прохладной тени долина с огороженными высоким забором хижинами, почти совсем закрытыми ветвями.
Дорогой навязавшийся нам
в проводники малаец принес нам винограду. Мы пошли назад все по садам, между огромными дубами, из рытвины
в рытвину, взобрались на пригорок и, спустившись с него, очутились
в городе. Только что мы
вошли в улицу, кто-то сказал: «Посмотрите на Столовую
гору!» Все оглянулись и остановились
в изумлении: половины
горы не было.
9-го мы думали было
войти в Falsebay, но ночью проскользнули мимо и очутились миль за пятнадцать по ту сторону мыса. Исполинские скалы, почти совсем черные от ветра, как зубцы громадной крепости, ограждают южный берег Африки. Здесь вечная борьба титанов — моря, ветров и
гор, вечный прибой, почти вечные бури. Особенно хороша скала Hangklip. Вершина ее нагибается круто к средине, а основания выдается
в море. Вершины
гор состоят из песчаника, а основания из гранита.
На
горе начались хижины — все как будто игрушки; жаль, что они прячутся за эти сплошные заборы; но иначе нельзя: ураганы, или тайфуны,
в полосу которых
входят и Лю-чу, разметали бы, как сор, эти птичьи клетки, не будь они за такой крепкой оградой.
Между тем я не заметил, что мы уж давно поднимались, что стало холоднее и что нам осталось только подняться на самую «выпуклость», которая висела над нашими головами. Я все еще не верил
в возможность въехать и
войти, а между тем наш караван уже тронулся при криках якутов. Камни заговорили под ногами. Вереницей, зигзагами, потянулся караван по тропинке. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна с моими чемоданами. Ее бросили на
горе и пошли дальше.
Обошедши все дорожки, осмотрев каждый кустик и цветок, мы вышли опять
в аллею и потом
в улицу, которая вела
в поле и
в сады. Мы пошли по тропинке и потерялись
в садах, ничем не огороженных, и рощах. Дорога поднималась заметно
в гору. Наконец забрались
в чащу одного сада и дошли до какой-то виллы. Мы
вошли на террасу и, усталые, сели на каменные лавки. Из дома вышла мулатка, объявила, что господ ее нет дома, и по просьбе нашей принесла нам воды.
Впереди и слева от нас высилась Плоская
гора высотой 600 м, которую местные жители называют Кямо. С горного хребта,
в состав которого она
входит, берут начало три притока Холонку: Пуйму, Сололи и Дагды — единственное место
в бассейне Холонку, где еще встречаются изюбры и кабаны. Подъем на лодке возможен только до реки Сололи.
Река Кумуху интересна еще и
в том отношении, что здесь происходят как раз стыки двух флор — маньчжурской и охотской. Проводниками первой служат долины, второй — горные хребты. Создается впечатление, будто одна флора клином
входит в другую. Теперь, когда листва опала, сверху, с
гор, было хорошо видно, где кончаются лиственные леса и начинаются хвойные. Долины кажутся серыми, а хребты — темно-зелеными.
Обогнув
гору Даютай, Алчан, как уже выше было сказано,
входит в старое русло Бикина и по пути принимает
в себя с правой стороны еще три обильных водой притока: Ольду (по-китайски Култухе), Таудахе [Да-ю-тай — большая старинная башня.] и Малую Лултухе. Алчан впадает
в Бикин
в 10 км к югу от станции железной дороги того же имени. Долина его издавна славится как хорошее охотничье угодье и как место женьшеневого промысла.
Хребет, по которому мы теперь шли, состоял из ряда голых вершин, подымающихся одна над другою
в восходящем порядке. Впереди,
в 12 км, перпендикулярно к нему шел другой такой же хребет.
В состав последнего с правой стороны
входила уже известная нам Тазовская
гора. Надо было достигнуть узла, где соединялись оба хребта, и оттуда начать спуск
в долину Сандагоу.
Поднявшись на перевал (240 м), я увидел довольно интересную картину. Слева от нас высилась высокая
гора Хунтами [Хун-та-ми —
гора в виде большой буддийской пагоды.], имеющая вид усеченного конуса. Она
входит в хребет, отделяющий бассейн реки Санхобе от реки Иодзыхе. Со стороны моря Хунтами кажется двугорбой. Вероятно, вследствие этого на морских картах она и названа Верблюдом.
Ориентировочным пунктом может служить здесь высокая скалистая сопка, называемая старожилами-крестьянами Петуший гребень.
Гора эта
входит в состав водораздела между реками Тапоузой и Хулуаем. Подъем на перевал
в истоках Хулуая длинный и пологий, но спуск к Тапоузе крутой. Кроме этой сопки, есть еще другая
гора — Зарод;
в ней находится Макрушинская пещера — самая большая, самая интересная и до сих пор еще не прослеженная до конца.
Так-то, Огарев, рука
в руку
входили мы с тобою
в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога идет под
гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
В 1905 году он был занят революционерами, обстреливавшими отсюда сперва полицию и жандармов, а потом войска. Долго не могли взять его. Наконец, поздно ночью подошел большой отряд с пушкой. Предполагалось громить дом гранатами.
В трактире ярко
горели огни. Войска окружили дом, приготовились стрелять, но парадная дверь оказалась незаперта. Разбив из винтовки несколько стекол, решили штурмовать. Нашелся один смельчак, который
вошел и через минуту вернулся.
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые
горы… Но тут,
в вечерний час,
в полутемной комнате, она
входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь
в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно
в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…
Когда банковские дельцы
вошли в город, все уже было кончено. О каком-нибудь спасении не могло быть и речи.
В центральных улицах сосредоточивалось теперь главное пекло.
Горели каменные дома.
Не
входя в рассуждение о неосновательности причин, для которых выжигают сухую траву и жниву, я скажу только, что палы
в темную ночь представляют великолепную картину:
в разных местах то стены, то реки, то ручьи огня лезут на крутые
горы, спускаются
в долины и разливаются морем по гладким равнинам.
Я
вошел в палатку. Сухие березовые дрова ярко
горели. Стрелки успели уже согреть чай. Посоветовавшись, мы решили сняться с бивака чуть только станет светать и на следующий бивак встать пораньше.
Поутру на белые степи гляжу,
Послышался звон колокольный,
Тихонько
в убогую церковь
вхожу,
Смешалась с толпой богомольной.
Отслушав обедню, к попу подошла,
Молебен служить попросила…
Всё было спокойно — толпа не ушла…
Совсем меня
горе сломило!
За что мы обижены столько, Христос?
За что поруганьем покрыты?
И реки давно накопившихся слез
Упали на жесткие плиты!
Кожин не замечал, как крупные слезы катились у него по лицу, а Марья смотрела на него, не смея дохнуть. Ничего подобного она еще не видала, и это сильное мужское
горе, такое хорошее и чистое, поразило ее. Вот так бы сама бросилась к нему на шею, обняла, приголубила, заговорила жалкими бабьими словами, вместе поплакала… Но
в этот момент
вошел в избу Петр Васильич, слегка пошатывавшийся на ногах… Он подозрительно окинул своим единственным оком гостя и сестрицу, а потом забормотал...
Ночь была темная, и только освещали улицу огоньки, светившиеся кое-где
в окнах. Фабрика темнела черным остовом, а высокая железная труба походила на корабельную мачту. Издали еще волчьим глазом глянул Ермошкин кабак: у его двери
горела лампа с зеркальным рефлектором. Темные фигуры
входили и выходили, а
в открывшуюся дверь вырывалась смешанная струя пьяного галденья.
В скитах ждали возвращения матери Енафы с большим нетерпением. Из-под
горы Нудихи приплелась даже старая схимница Пульхерия и сидела
в избе матери Енафы уже второй день. Федосья и Акулина то приходили, то уходили,
сгорая от нетерпения. Скитские подъехали около полуден. Первой
вошла Енафа, за ней остальные, а последним
вошел Мосей, тащивший
в обеих руках разные гостинцы с Самосадки.
Изба была высокая и темная от сажи: свечи
в скиту зажигались только по праздникам, а по будням
горела березовая лучина, как было и теперь. Светец с лучиной стоял у стола. На полатях кто-то храпел.
Войдя в избу, Аграфена повалилась
в ноги матери Енафе и проговорила положенный начал...
В Ключевском заводе путешественники распростились у кабака Рачителихи. Палач проводил глазами уходившего
в гору Груздева, постоял и
вошел в захватанную низкую дверь. Первое, что ему бросилось
в глаза, — это Окулко, который сидел у стойки, опустив кудрявую голову. Палач даже попятился, но пересилил себя и храбро подошел прямо к стойке.
Начнем сначала: приехал я с Поджио и Спиридовьгм на одной лодке с Комендантом, Плац-маёром и Барановым
в г. Иркутск 9-го числа. Мы первые
вошли в Столицу Сибири, ужасно грязную по случаю ежедневных дождей. Слава богу, что избегли этого
горя на море, [Море — озеро Байкал.] где мы бичевой шли пять суток. Скучно было, но ничего неприятного не случилось.
Мать Агния тихо
вошла в комнату, где спали маленькие девочки, тихонько приотворила дверь
в свою спальню и, видя, что там только
горят лампады и ничего не слышно, заключила, что гости ее уснули, и, затворив опять дверь, позвала белицу.
В маленьком домике Клеопатры Петровны окна были выставлены и
горели большие местные свечи.
Войдя в зальцо, Вихров увидел, что на большом столе лежала Клеопатра Петровна; она была
в белом кисейном платье и с цветами на голове. Сама с закрытыми глазами, бледная и сухая, как бы сделанная из кости. Вид этот показался ему ужасен. Пользуясь тем, что
в зале никого не было, он подошел, взял ее за руку, которая едва послушалась его.
«Батюшка, — говорит попадья, — и свечки-то у покойника не
горит; позволено ли по требнику свечи-то ставить перед нечаянно умершим?» — «А для че, говорит, не позволено?» — «Ну, так, — говорит попадья, — я пойду поставлю перед ним…» — «Поди, поставь!» И только-что матушка-попадья
вошла в горенку, где стоял гроб, так и заголосила, так что священник испужался даже, бежит к ней, видит, — она стоит, расставя руки…
В половине обедни
в церковь
вошел Кергель. Он не был на этот раз такой растерянный; напротив, взор у него
горел радостью, хотя, сообразно печальной церемонии, он и старался иметь печальный вид. Он сначала очень усердно помолился перед гробом и потом, заметив Вихрова, видимо, не удержался и подошел к нему.
Шаги куда-то удалились, потом снова возвратились, и затем началось неторопливое отпирание дверей. Наконец, наши гости были впущены. Вихров увидел, что им отворила дверь некрасивая горничная;
в маленьком зальце уже
горели две свечи. Генерал
вошел развязно, как человек, привыкший к этим местам.
Но Неведомов шел молча, видимо, занятый своими собственными мыслями. Взобравшись на
гору, он
вошел в ворота монастыря и, обратившись к шедшему за ним Вихрову, проговорил...
Власова начала быстро стирать слезы со своих щек. Она испугалась, что хохол обидит Павла, поспешно отворила дверь и,
входя в кухню, дрожащая, полная
горя и страха, громко заговорила...
Старик Покровский целую ночь провел
в коридоре, у самой двери
в комнату сына; тут ему постлали какую-то рогожку. Он поминутно
входил в комнату; на него страшно было смотреть. Он был так убит
горем, что казался совершенно бесчувственным и бессмысленным. Голова его тряслась от страха. Он сам весь дрожал, и все что-то шептал про себя, о чем-то рассуждал сам с собою. Мне казалось, что он с ума сойдет с
горя.
«Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно, что вы так давно нас совсем забыли», — прибавила она, по совету князя,
в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. «О-о, как наш Яков Васильич пошел
в гору!» — подумал он и, боясь только одного, что Настенька не поедет к генеральше, робко
вошел в гостиную и не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька
в первые минуты вспыхнула.
— Нет! — повторила Настенька и пошла к дверям, так что капитан едва успел отскочить от них и уйти
в гостиную, где уже сидел Петр Михайлыч. Настенька
вошла вслед за ним: лицо ее
горело, глаза блистали.